– Ну?
– И он и я в детстве с трудом усваивали таблицу умножения. Я даже мог бы считать себя выше Ганди, если бы захотел. И считать его мировоззрение утопичным, а свое полностью научным, потому что таблица умножения давалась мне все-таки легче.
Артист принадлежал к тем людям, которые быстро достигают некоторой степени опьянения, а потом долго держат эту степень неизменной. Адреналин сбалансировался в нем, ядовитость ослабела, пробудилась мрачноватая поэтичность. Наличие квалифицированного слушателя поощряло к декламации. И оказалось, что Бодлер тоже бродит в нем. Он знал, что Бодлера высадил здесь когда-то капитан французского судна, раздраженный меланхолией и безразличием к окружающему этого странного юноши.
И память у артиста была профессиональная. Он помнил мое любимое «Плаванье» от киля до клотика.
Мы кружили поблизости от кинотеатра, чтобы не пропустить окончания концерта и не опоздать на автобус, разглядывая открытки в магазинчиках, и он читал мне:
В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей…
Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску надежнее отравы…
Бесплодна и горька наука дальних странствий,
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Все наше же лицо встречает нас в пространстве…
Прекрасные стихи, которые все время бьют ниже пояса, но вместе с болью доставляют наслаждение. Полные сплина, они обновляют желание куда-то плыть. Потому что Бодлер – романтик чистой воды. А трагизм его, мне кажется, в том, что он думал, что он единственный настоящий романтик на земле или последний из романтиков. Но последнего, вероятно, никогда не будет.
Мы очень мило провели время, хотя я получил еще много ядовитых стрел по поводу своей биографии, байронизма и бодлеризма. На стрелы я отвечал колбасой твердого копчения и московским рафинадом и просил прочитать еще одно стихотворение. Последнее действовало безотказно. Были исполнены «Альбатрос», «Человек и море», «Душа вина» и «Жалобы Икара».
Затем я спустился с небес поэзии в будни морской жизни вослед за Икаром. Во-первых, исчез куда-то матрос из моей группы, а автобус ждать не мог. Во-вторых, трое моряков не пресытились зрелищем концерта и требовали посещения кино в Порт-Луи. Оставаться и искать матроса я не стал, потому что на всякий случай назначил ребятам время и место встречи у здания почты возле главных ворот порта. По моим предположениям, потерявшийся должен был быть наказан на то количество рупий, которое с него сдерет таксер за проезд от Курепипе до Луи.
Руководитель артистов умело составил из своих подопечных, морских волков и космических бродяг группу и сфотографировал ее на фоне кукурузного поля. Потом мы пригласили артистов на судно и расстались не прощаясь.
В Луи я отконвоировал кинолюбов на трехчасовой фильм ужасов, а сам пошел поесть. Подвернулся японский пищеблок. Внизу бар, по деревянной лестнице на второй этаж – маленький ресторанчик. Никого не было за столиками. Продавленные стулья. Голубой линолеум на полу. Две японские гравюры на стенах. Реклама кока-колы. Черные пропеллеры-вентиляторы под потолком. Китайские фонарики. Цветастые календари с голенькими, но в меру, женщинами.
Я выбрал угловой столик у окна.
Пять японцев витали в пустоте ресторанчика, молчаливые, будто немые, в белых куртках. Самый пожилой подошел ко мне с тарелкой какого-то кушанья. Я угадал на тарелке кусок осьминога. Соблазнительно было попробовать, но я не мог рисковать, потому что хотел есть. И сказал два слова: «Бифштекс. Биир». На международном морском языке это означает мясо и пиво.
В щели узкой улочки внизу мне виден был спящий на земле продавец апельсинов. Улочка упиралась в буддийский храм. Крытый двор храма был покрыт мрамором. Из мрамора росли удивительного спокойствия деревья. Этот храм возвышался среди грязной и нищей жизни островом неземной красоты. Розовые и голубые кружева из камня, чистая стройность колонн. Казалось, виден воздух, обвивающий храм, как прозрачное сари.
Японец принес тарелку с четырьмя ломтиками белого хлеба. Потом соусы в маленьких бутылочках – черный и красный. Потом пиво, ледяное, в большой литровой бутылке.
Пиво было голландским. Томатный соус прибыл на Маврикий из Англии. Черный, пряный – из ЮжноАфриканской Республики.
С бифштексом подали картошку ломтиками, чуть обжаренную. Яйцо обливало мясо. Зеленый салат и шматок помидора.
Я ел и смотрел на японцев. Двое мыли посуду. Двое увивали зеленью блюда с кушаньями черного цвета чем-то рыбным.
Слава богу, думал я, что у них ноги нормальные, а то кусок не полез бы в глотку. Невозможно есть среди голодных, а голодных людей в Порт-Луи слишком много. Жуткое дело – женщины с ногами тоньше птичьих.
Или старик на земле, обнявший изможденными руками колени, неподвижный, как труп. И сразу вспоминаешь концлагеря, скорченные тела на снегу. А светит жаркое солнце. И красота небес. И зеленые ирисы на газоне.
Среди всяких издевательских, сленговых синонимов слова «умирать» есть один особенно циничный – «согреться». Какому человеку пришло на ум так сказать о смерти?
Дай у колен твоих склониться головой,
Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета,
Хоть луч почувствовал – последний, но живой…
Японцы вымыли посуду, протерли полотенцами красные палочки для еды, простирнули полотенца и повесили их на решетку балкона под лучи вечереющего солнца сушиться.